* * *
Оставим в покое вечность,
непререкаемость истин –
вечность любит беспечных,
а истин жаждет воинственный.
А мы бережливы и тихи,
и что накопили – нам дорого.
Пусть после нас они тикают,
ходики наши, которые
дни, месяца и годы
мерили нам безропотно.
И уходили невзгоды
вспять звериными тропами.
Оставим в покое славу –
слава любит бездомных.
А мы с тобою не слабые.
Кров нам – и небо бездонное,
и эти стены четыре,
где дети сопят, ворочаясь,
где книги лучшие в мире,
где бодрствую до полночи я.
Мечтанья поры недавней –
Истина, слава, вечность…
Покуда мы живы, всегда мне
шепчи одно лишь словечко.
1983
Пичуга
Щебечет птичка на суку
Легко, маняще.
Б. Пастернак
Москвы весенней круговерть!
Попробуй различи в ней
снегов сомнительную смерть
в тоске неизлечимой
и веток потайную жизнь!
Еще хрипят каверны,
а в небо тянется, пушист,
седой комочек вербы.
Машины тужатся, бегут,
ревут, весны не чуя,
но птички мартовский дебют
и в гуле различу я.
На перекрестке, в толчее
пойму ее наречье,
как будто на моем плече
лишь мне она щебечет.
Я различу наперечет
в ее тревоге птичьей
и красноречие ручьев,
и гроз косноязычье…
Вдали от пашен и лесов,
третируя округу,
под сенью блочных корпусов
поет, трещит пичуга.
Трещит, безумствует, поет
при всем честном народе…
О чем поет – отчет дает
она одной природе.
1983
* * *
Доколе не проснулся дворник,
не наследили псы и птицы,
доколе спит наш тихий дворник,
гляжу на чистую страницу.
Она светла, она пустынна –
страница выпавшего снега.
Кусты, песочница, машины
пургой занесены – ни следа,
ни пятнышка судьбы. Как просто –
тетрадь захлопни, и ни слова!
Пускай погибнет белый остров!
Но завтра все начнется снова:
Метелей тюлевые юбки,
Снежинки в сутолке кошмарной,
Как пузырьки в прозрачном кубке,
Мелькают в раструбе фонарном…
Побробуй избежать удела!
Все та же чистая страница.
Родится день, родится дело.
И слово новое родится!
1983
Ищи ветра в поле!
Давно ли с бедовой ромашкою в ссоре?
А с чертополохом давно ль в корешах?
С тех пор, как у нас за душой ни гроша,
не так ли, цикорий?
Воистину так. Не в тебя ли на воле
вселился какой-то воинственный бес?
Да можно ли быть голубее небес?
Ищи ветра в поле!
Мы все из бурьяна, и небо над нами
едино, но ты лишь, взмутив зеленя,
у выси похитил средь белого дня
лазоревый камень.
Садовою стала подруга ромашка,
в овсах заплутал синеглаз василек…
земли и небес ты теперь посерёд –
не вышла б промашка.
Гораздый на штуки – задворки ли, степь ли –
морочишь народ, миражами дивя.
Летят мотыльками цветы на тебя –
полсотни на стебле!
Куда тебе пропасть такая? Погубят
еще ненароком твои миражи.
Вон женщина шепчет в слезах: «Одолжи
хоть каплю голуби!»
Иной заглядится, мгновенье – и пленник.
«Былье!» – мимоходом затопчет другой,
чтоб мы ни на миг не забыли с тобой:
мы – сорное племя!
Мы сорное племя!
Быть стеблем, былинкой не худшая доля,
но счастье – слезою в стране полевой.
Цепляйся ж за небо, цветок голубой!
Ищи ветра в поле!
Август, 1984
Ротонда
Михаилу Смоле
О роща дубовая –
ротонда ампирная!
Войти в тебя пробуем,
а вход запломбирован.
Фланируем тысячами
в музейном радушии,
толчемся и тычемся,
да только снаружи.
О чем-то проведали,
отмычками звякаем,
но дверь в заповедное
открыта не всякому.
Мне б – нынешним умником –
в окно бы, по-наглому,
но мартовским сумраком
задернуты наглухо
проемы певучие,
и мрет над слякотью
ротонда могучая
лесного Исакия,
сквозь дебри которого
тишком и торжественно
толпой и когортами
эпохи прошествовали…
Что было порошею,
то быстро растаяло.
Туманное прошлое,
ты что нам оставило?
Не эту ли родину
в галдении галочьем,
где в роще схоронена
зеленая палочка? –
ивовая ль, вербная,
когда-то припрятанная
на счастье, наверное,
смешными ребятами…
Замерзнут ли в утренник,
дождутся ли помощи
проросшие прутики –
мечты наши общие?
Пусть пни и валежины,
пусть все там запущено –
оставь нам малейшую
надежду на будущее!
В победах искромсаны
пускай наши истины –
к побегам прорвемся мы,
расчистим, протиснемся
к былому и новому –
не надо полмира нам!
О роща дубовая –
ротонда ампирная!
1984
* * *
Я учусь у деревьев с достоинством жить,
у соседей своих, незлобивых и чутких.
каждой толикой жизни учусь дорожить,
вопреки, может быть, этой жизни причудам –
Просевать сквозь листву соловьиную лесть,
брань ветров выносить, не клевать на посулы
затуманенных далей, делиться, чем есть,
с человеком и червем, птенцом и косулей.
К ним приду, растворюсь в молчаливой толпе,
до заветного дуба дойду – и ни шагу,
и приникну к стволу, и услышу напев,
что хранит каждый преданный миру бродяга.
Что дубам горделивым небес похвала!
Не смутили же их ни столетья, ни грозы,
не завидует ива озерным волнам
и не ропщет на то, что она не береза.
Оттого ли, что нужды скромны у нее,
а древесная сущность ее примитивна?
Деревенская ль дева полощет белье
иль склонилась к воде деревенская ива?
Мне довольно того, что, их кровом дыша,
приподняв на вершок над природой завесу,
я открыл, что у нас есть единственный шанс,
чтобы выжить, – быть лесом.
Пусть вороны хрипят, вырывая куски
друг у друга из глоток, и пусть им неймется!
Ты ж учи меня, дерево, жить по-людски.
Трудно этот урок человеку дается.
Вдохнови на безвестность, земной примитив,
тишины часовой, призрак сущности голой!
Сам когда-нибудь стану, тебя потеснив,
примитивом ствола в череде многостволой.
1984
Плотик
Эстонский июль, монотонные ливни.
Лазурь улыбнется минутным калифом
и тут же смутится, как робкий проситель:
ошибся квартирой, простите, простите…
Безлюдье в июле, блюденье диеты,
пропали яхтсмены, исчезли поэты,
озерное зеркало наполовину
завешено плотно сырой мешковиной,
и кто-то нам близкий, с котомкою нищей,
не скрипнув калиткой, уходит из жизни,
и голос далекий, как светлая кода,
останется в сердце на долгие годы.
О, как я люблю это тусклое время!
Сужается мир – только мы и деревья,
и дух перегноя, а может, грибницы,
чутье беспокоя, в низинах струится,
размыты детали, размыты границы
воды и тумана, тумана и плоти,
мы – это не мы, а двухбревенный плотик,
плывем, задевая за светлые гривы,
за две воедино слитые ивы;
в их гуще, успев лишь под ними пригнуться,
мы ищем на ощупь, куда нам приткнуться.
Находим облезлую, сонную пристань,
где нам примерещился общества призрак –
там стынут тела крутобедрых каноэ,
прижавшись подобно амурам Кановы;
там спины швертботы подставили птицам,
подобно касаткам-самоубийцам;
байдарки, отверстым кишечником книзу,
уставились тупо в дощатую книгу,
лежат под навесом, устав от ристаний –
все наша собратья, и мы к ним пристанем.
И грустную повесть под скучную морось
о том, каково это плыть вечно порознь,
брать рифы, лавировать, гнать и гоняться,
услышим от старого волка-«голландца»:
— Наш век это старты, регаты, заезды!
Ты жаждешь регалий – кого-то заезди,
Кого-то столкни обязательно за борт…
Июльской грибницы вдыхаем мы запах.
О душ единенье, слияние плоти!
Мы – это не мы, а двухбревенный плотик.
Собратья мы всех одиноких байдарок,
эстонский июль повенчал нас на нарах,
мы терлись бортами под общим навесом…
Вдруг дождь разразился, густой и отвесный,
мгновенно окно – водянистая линза…
Незримый фотограф наводит на резкость –
и стала пронзительно близкой окрестность,
и озера плоскость под ливнем лоснится.
Лазурь полонила небес половину,
и занавес пал из сырой мешковины.
Вернулся с похмелья яхт-клубовский плотник…
Мы – это не мы…
1984